
Но так только вначале. А вот переедешь мокрую ручьевииу, сплошь заросшую собачьей дудкой да кустистым лабазником, и начинается черт те что: замшелый ельник, сырость, комар разбойничает...
Володька, ворочаясь, ерзая на мослаковатой хребтине, бился, как на муравейнике. Но вскоре стало и того хуже:
на голову надвинулись еловые лапы, и ему пришлось раскланиваться чуть ли не с каждой елью. И всякий раз, когда он разгибался, глаза его натыкались на одно и то же - на ненавистную спину Кузьмы. Крепкую, широкую, окутанную серым облаком гнуса. Но тот хоть бы рукой пошевелил. Качнется, когда колесо косилки наскочит на корень или колодину, и снова как пень. Неподвижный, молчаливый.
И это каменное спокойствие и невозмутимость больше всего бесили Володьку. Как будто так и надо-съездил человеку по морде - и радуйся. Конечно, он, Володька, виноват: надо было эту кобыленку связать, раз она такая прыткая. Но, ежели правду говорить, для кого он торопился к избе? Может, Никиту да Параню не видал? А всю ночь не спал, за белкой гонялся?
И чем больше он распалял себя, тем с большей изощренностью обдумывал будущую месть. Поджечь дом, изувечить корову - пусть-ко он без коровы с ребятишками помается... Нет, не то. Не по-мужски. Уж ежели сводить счеты, то сводить с ним самим. Подкараулить, например, ночью и камнем из-за угла, или залезть на крышу и чурку на голову...
Так думал Володька, качаясь под низким навесом ельника и отбиваясь от комаров. Иногда он доставал сухарь, грыз сам, бросал Пухе, семенившей сбоку-ведь они с утра ничего не ели, - и снова, наткнувшись взглядом на широкую, несокрушимую спину Кузьмы, возвращался к мыслям о мести.
Миновали еще один ручей с высокой, жирной, годами не выкашиваемой травой, потом переезжали небольшое болотце. Лошади проваливались, колеса косилки вязли.
