
За последние месяцы бригада пережила три потрясения - одно другого хлеще: приезд Богини; смерть ее жениха; и последнее, самое сильное - любовь Ольги к "юродивому", как прилюдно обозначал на всех офицерских собраниях Костеньку зам.
Бригада кипела от возмущения. "Дуканщице" могли простить все, вплоть до отчаянного загула с офицерами, при условии, что у нее перебывают все страждущие. Но такой вот преданной любви Ольге простить не могли, не хотели да и не собирались.
Офицеры, видя Богиню, наливались кровью, размышляя, наверное, о том, что место Костеньки подходит больше им, нежели "чахлому".
"Чахлый" же сразу после работы торопился к Богине, не замечая всеобщих ненавидящих взглядов. Чем они в модуле безвылазно занимались, было загадкой.
Даже Егоркин, которому Фоменко строго наказал подслушивать во время дежурств по женскому модулю, виновато хлопал глазами: "Разговаривают, товарищ лейтенант. Все время. Вернее, он слушает, а она говорит. Но тихо так. Ничего не разобрать. А потом вроде как поет. Ну, как бы песня. Только вроде как и не песня, потому что страшно очень становится".
У Фоменки вставали волосы дыбом, и он отпускал солдата, наказывая в следующий раз утроить бдительность.
Зам, уязвленный до глубины души выбором Ольги, начал потихоньку собираться с силами, чтобы сплавить "дуканщицу" куда подальше, но... события вновь понеслись галопом, и Богиней занялся сам комбриг.
Лейтенантик застрелился на рассвете. Солдат-посыльный спал и толком рассказать ничего не смог.
- Спал я, а товарищ лейтенант разбудили так осторожненько и сигарету спрашивают. Я удивился, потому что товарищ лейтенант никогда не курили, а у меня сигареты плохие - "Северные". Но они все равно взяли и сказали, чтобы я спал.
Возле посмертной записки Костеньки и в самом деле в пепельнице лежал вдавленный бычок. А на листочке бумаги четким и твердым почерком было написано: "Никто не виноват. Я сам".
