
- Я и Америки не видел... По-твоему, значит, чего не видел, о том и говорить нельзя?
- Ну хорошо, за что ты, собственно, испанцев любишь?
- За бой быков, - заговорил Рыльский, - за учреждение ордена иезуитов...
- Иезуиты уж это ваше польское дело... По-моему, каждый поляк иезуит.
- По-моему? - вспыхнул Рыльский. - А по-моему, ты самодовольная свинья, которая, вместо того чтоб думать, гордишься тем, что думать не хочешь.
- А ты... - начал было Семенов, но в это время дверь отворилась, и в класс вошел инспектор.
Все встали и быстро оправились.
Бритое широкое лицо инспектора на этот раз не было таким деревянным, как обыкновенно. Даже и в голосе его, сухом и трескучем, теперь отдавались какие-то незнакомые, располагавшие к себе нотки. Да и дело, по которому пришел инспектор, выходило из ряда вон. В его руках был печатный лист с приглашением желающих поступить в морской корпус.
Сообщив условия поступления, инспектор ушел, а класс превратился в улей, набитый всполошившимися пчелами.
Все говорили, все волновались, всех охватило приятное чувство сознания, что они уж не дети и могут располагать собою, как хотят. Конечно, это был, в сущности, только обман чувств, - у каждого были родители, но об этом как-то не хотелось думать, особенно Карташеву, и он так же решительно, как и его друзья Касицкий и Данилов, заявил о своем твердом и непреклонном намерении тоже ехать в корпус.
Волнение улеглось, больше желающих не оказалось, и товарищи смотрели на нераздельную тройку, как на что-то уже отрезанное от них.
Одни относились к отъезжавшим с симпатией и даже с завистью, и это льстило тройке, другие, вроде Корнева, не сочувствовали.
Корнев, грызя свои ногти, заявил, что не находит в карьере моряка ничего привлекательного.
- Еще бы тебе находить в ней какую-нибудь прелесть, когда тебя и в лодке укачивает, - сказал пренебрежительно Касицкий.
Корнев покраснел и ответил:
