
На заре ушли они; обмыла я дитю, обрядила. Свою рубаху тотчас перешила, уложила ребенка в корзиночку... Сижу, жду его, Степана-то моего Федоровича. И опять мне, молодой, стыд, да боязно, да заботушка. Ровно вот без мужа ребенка принесла, право. Вижу: приехал, идет ко крыльцу, - я не встречаю, не привечаю - сижу на лавке. Вошел он в избу, - ребенок как раз и скричи...
- Это, мол, что такое?
- Это, мальчика, говорю, бог тебе послал, Степан Федорыч...
Поди вот! И зачем солгала перед ним - не знаю, не ведаю. А уж где тут обмануть, - на минуту одну не обманешь: и рубашонка-то по женски надвое сшита. Подошел он к корзине, поглядел...
- Какой это мальчик! Девочку взяла...
Больше ничего не сказал...
Она опять замолчала, тихо улыбаясь при воспоминании о своем Степане Федоровиче, которого она переупрямила и хотела еще обмануть. Мне вспомнилось суровое лицо хозяина, и теперь оно показалось мне гораздо приятнее.
- Мамка, - тихо спросила девочка, отводя лицо от ее груди.
- Что, Марьюшка?
- Что ж ты не баешь. Это я была - девочка-то?
- Ты, ты и была, глупая. Уж который раз спрашивает... Никакой ты ей сказки не сказывай, а все одно... Не переслушает... А уж и горя-те, и маяты-те что я с тобой приняла! Просто не приведи создатель. Хворая была, да скверная, да вся в струпьях, да все криком кричит, бывало, от зари до зари. Сердце все, что есть, изболело у меня с нею. Ночь бьешься-бьешься, силушки нету. "Изведешься ты у меня, Дарья, - говорит, бывало, Степан-то Федорыч. Не дозволяю тебе, говорит, этак-то изводиться. Завтра же неси ее к матери". Ну, тут уж я молчу, не поперечу. А день придет, я опять: "Подождем еще, что будет, что господь даст". Он у меня отходчив - Степан-от Федорыч - и махнет рукой...
Она помолчала, тихо улыбаясь.
- Сказывал мне после старичок один - умный старик: "Это, говорит, ты так понимай, что господь батюшка в болезнях младенца милость к тебе являл. Нешто чужая девочка стала бы тебе за родного сына, которого ты под сердцем носила, ежели бы не переболело у тебя из-за нее все сердечушко-то заново..."
