На ночлег они уже не остановились в поле, а добрели до деревни, где их пустили во двор, под навес.

Всю ночь ворочался Устиныч под своим армяком, то засыпая и бредя во сне, то пробуждаясь в холодном поту.

- Эх, милый, не спится! - говорил он сам себе, и непонятная грусть щемила до боли его старое сердце. Он вздыхал, досадливо причмокивая по привычке, и крутил головою. - Знать, надорвался.

И ему вдруг стало жалко себя. Потому стало жалко, что прожил он семьдесят лет на свете, сгорбился, поседел, изломался, а ничего, кроме горя, кроме нужды и лишений, не видал от жизни. Даже теперь, на старости лет, когда и без работы уже стонут и ноют его надломленные, простуженные члены, он все еще гнется, все еще ломает спину под нуждою, под невольным ярмом. Идет он тысячу верст, голодает, мокнет под дождем, валяется, как последняя собака, на грязной земле и терпит и сносит все - ради того, чтобы прийти да умереть вдалеке от родины.

- Эх, горе, горе! - вздыхает старик, вспоминая свое родное село с широкой улицей, с рядами серых домиков, с белою как снег колокольнею. Вспоминаются ему и соседи, и старое разоренное гнездышко с раскосыми углами, с растасканной крышей, и хочется ему подняться сейчас же и бежать без оглядки назад, где нет уже ни зерна его, ни клочка земли, - а там пускай оставляет душа его грешное тело, пускай относят его в эту знакомую белую церковь и проводят на знакомый погост, на облюбованное местечко, по соседству с добрыми людьми - земляками...

Нездоровилось Устинычу целую ночь, а наутро он еле поднялся. Ноги отяжелели, на плечах словно висела гора.

"Сломался!" - тоскливо подумал старик, но не сказал никому ни слова.

Выехали они опять на дорогу. Веревка Устиныча часто ослабевала и почти волочилась по земле, а сам он шел медленным, неуверенным шагом, сильно сгорбившись и нахмурясь.



8 из 11