
- Ну, все... я был с вами весь день, я видел ваш дом, мне есть чем жить... я пошел...
Вместо ответа Наташа обняла Гущина за шею, притянула к себе, поцеловала. Этого Гущин уже не мог вынести, он заплакал. Не лицом - глаза оставались сухи, он заплакал сердцем. И Наташа услышала творящийся в нем сухой, беззвучный плач.
Она сжала ладонями его виски.
- Зачем, милый, не надо. Мне так тихо и радостно с вами, а вы все не верите. Ну, поцелуйте меня сами.
Гущин взял ее руку и поцеловал. И тогда Наташа поцеловала у него руку и сказала со страшной простотой:
- Раздевайтесь, ложитесь, я сейчас приду.
Она погасила свет, оставив лишь малый ночник.
Гущин сбросил одежду и лег под одеяло. Вошла Наташа и легла рядом с ним. Он не шелохнулся. Она повернулась к нему, сказала матерински:
- Спите, милый, вы устали...
...Гущин не спал. Он видел себя таким, каким вернулся с войны:
высоким, страшно худым, с левой рукой на перевязи. На нем
поношенная шинель с лейтенантскими звездочками на погонах,
за плечами - тощий вещевой мешок. Вот он пересек двор одного из
старых домов в Телеграфном переулке, поглядел на ребятишек,
гонявших мяч, но никого не узнал. Он взошел на каменное,
полуобвалившееся крыльцо, стал подниматься по лестнице. По мере
того как он подымался, шаг его становился все медленней,
словно он знал, что спешить некуда.
Он подошел к двери с длинным списком жильцов, нашел свою фамилию и трижды нажал кнопку звонка, усмехаясь невесело, ибо знал, что ему никто не откроет. Но открыли ему до странности быстро, словно ждали за дверью, когда он придет.
На него кинулась девушка лет семнадцати-восемнадцати, с ошалелым от счастья и любви лицом. Нелегко узнать в тонком, смуглом, нежном и юном существе грузную, дебелую Марию Васильевну.
- Сережа... Сережа!.. - кричит она сквозь слезы и прижимается щеками, носом, глазами к его пропахшей дорогами шинели.
