
Дело было летнее.
Дирижёр скатал в руке какой-то шарик и кинул музыканту в скрипку.
Музыкант громко выругался.
Весь оркестр с удовольствием расхохотался.
Придворные дамы непринуждённо разговаривали между собой.
И пока королева выводила трели, я ясно услышал:
— Филедокосовые никогда не отстирываются!
А в сцене благословения мечей, во время страшной паузы, один монах совершенно явственно сказал другому:
— Хамовническое гуще!
Аполлонов вышел на сцену руки за спину, улыбнулся дирижёру, шутя ткнул сапогом в суфлёрскую будку, ущипнул хористку, одетую пажом, и, заметив меня, дружески раскланялся со мной со сцены.
Он не пел, а напевал.
Но одну ноту крикнул вдруг, действительно, чрезвычайно громко и посмотрел на меня после этого так пристально, что я сконфузился и зааплодировал.
— Должно быть, это его «do»!
Он начал кланяться, сначала показал на горло, потом пожал плечами, страдальчески улыбнулся дирижёру и сделал ему знак:
— Повторите! Согласен!
Всё это в один миг, так что я не успел даже опомниться.
Господин с билетом, с испугом оглядывавшийся на пустой театр, при этом поднялся, с омерзением взглянул на меня и, ни слова не говоря, вышел.
Через два дня после этого я слышал на соседней даче крик:
— Что же мне делать, если антрепренёр жулик? Он обязан платить из сборов…
А через три дня у нас пропала горничная.
Кухарка плевалась и ругалась:
— С горлодёром сбежала! У их уж который день! Весь сундук был его карточками оклеен. Вся крышка! С им и сбежала!
— Как? Разве он?
На окнах соседней дачи были белые записки:
«Сдаеса дача».
И при воспоминании о фотографиях «специально в будуарном формате» у меня тоскливо стало на сердце.
