
Я повернул голову, захватил губами снежку и начал его сосать: делается будто легче немножечко, но только на одну минуту, а там опять жжет, и вдруг среди этих-то мук, словно как из ада, наскочила новая: есть захотелось. И тут я с ужасом вспомнил, что весь мой съестной запас был с отцом Петром. Все ужасы голодной смерти мне так и полезли в голову, а аппетит растет с каждым мгновением и уже, кажется, мучить начинает. Прошедший день я за своею дремотою ни маковой росинки в рот не брал, а теперь как освежил снежком горло, так и горит в желудке и щемит. Не могу удержать своих мыслей, которые все летят с бурею к кошелю с хлебом и сухой рыбкой… Смерть, просто смерть! И давай я опять будить своего товарища. Насилу растолкал и спрашиваю: «Нет ли у тебя, приятель, что-нибудь поесть?»
— Нет, — говорит, — бачка, ничего нет.
— А дай же мне хоть собачьего корму.
— И собачий корм, — отвечает, — на тех санях.
— Так что же, — говорю, — ведь эдак мы с тобою друг друга съедим.
— Нет, бачка, зачем человека есть, — не надо.
— Ну так голодною смертью умрем!
— А это, бачка, как старик позволит, так и околеем.
— Про какого ты старика бурчишь?
— А что над нами-то, бачка.
— Так это ты его стариком зовешь?
— А как же, бачка: ведь он давно, бачка, живет.
— Давно, брат: прежде всех.
— Да, бачка, давно, а ты, бачка, теперь спи: во сне есть не манится, — и опять захрапел.
Но куда тут спать: двинул я в отчаянии от себя подальше прочь своего самоеда, чтобы меня по крайней мере рыбьим жиром не душило, прокопал под шкуру малую дырочку, и стал дышать через снег, и опять было забредил наяву съестным, но потом стал думать о давно, давно мною в юности читанной чужеземной книжечке «Старик — везде и нигде» и сравнивать мысли того автора с теми, что думает мой самоед, и незаметно для себя уснул.
