
И здесь опять он попёр в политику, шубу распахнул, а в комнате, что на дворе — подоконник сплошь в снегу. Штанишки, как ране, виснут, запах от него нехороший, не то самогон, не то что… Жалко мне его стало на старости лет. Однако, профессор, — говорю:
— Нельзя ль, профессор Николаев, достать как ни на есть сюсьмограф тот. Продуктов я привёз, — бери, не жалко. Баба у меня четыре года верность блюла, да рази тут, господи…
Опять вспоминает профессор хорошее житьё, как ходили по землетрясеньям, а по мне-то житьё — гнусь. Я ему всё-таки про сюсьмограф. Он мне после разных жалоб и сообщает:
— Есть у нас в земельной отделе сюсьмограф, по нонешным временам какое кому дело до землетрясенья… А как его достать, мне неизвестно.
— Наше крестьянское сердце жалобное, — говорю я ему. — Получай пять фунтов масла, пуд картошки и десять фунтов муки пшаничной — доставь сюсьмограф.
Говорит мне тут профессор:
— Это будет грабёж народного достояния. Я, помнишь, на фронте моторы и сурик оставил. Это я не хочу делать.
— Дело твоё.
— Опять же, — говорит, — я профессор и не могу самогонку гнать. Давай другое сделаю что.
— Землю ты пахать не можешь. Твоё дело притаптывать её. Достань, говорю, сюсьмограф.
Ну, поерепенился, поерепенился мой профессор, а на другой день говорит:
— Я тебе пропуск из земельного отдела достану и глаза к стене отведу, а ты сюсьмограф выкрадь.
— Не могу, — говорю, — что мне под трибунал лезти. Мой продукт — твой товар. Припрёшь.
Ничего. Постонал будто, поёжился, а под вечер мешочек захватил, штанишки каким-то огрызочком затянул, попёрся. Опять позади у него штанина отвисает, вздохнул я и воссожалел:
«Вот, мол, жизнь-то человеческая».
Притащил он эту самую машинку с часами. Расставил на полу, говорит жалобно так:
— Береги, Емошин, потомство, грит… — А дале-то я и не упомнил. Беда, как длинно. Ответил я ему как следоват, честь по чести. Попрощались мы за руку, говорю я ему на прощанье:
