
— Значит, сто девяносто? — вяло поинтересовался Аникин. По радостному лицу капитана он видел, что перегрузка идет хорошо.
— Сто девяносто пять. Завтра к обеду закончим.
— На дворе туман?
— Туман. Вышел бы на мостик, подышал свежим воздухом.
— И здесь хорошо.
— А как ураган, Василий Кондратьевич?
— Свирепствует.
— «Быстрый» еще не подбежал?
— Где же? До 9001-го миль сто пятьдесят, идет лагом — наперерез ветру…
— И по 1774-му ничего нет?
— И по 1774-му ничего.
Токарев удалился — выгонять новые проценты. Аникин, закрыв глаза, покачивался на вращающемся кресле. В открытое окно врывался грохот лебедок, он заглушал глухой рык океана. Самое тяжелое в том, что я не слышу их голоса, думал Аникин. Радиограммы, одни радиограммы, диктуй, принимай, подшивай в папку — можно потом предъявить на проверку любой комиссии. Живые голоса, думал он, живые голоса, утомленные, возбужденные, измученные, отчаянные, радостные, живые голоса, перекрывающие грохот бури. Не важно даже, что они говорят, только бы услышать их голоса!
И так он жаждал слышать их, что ему мерещилось уже, что он слышит своих капитанов и матросов. Он плотнее закрыл глаза — в черном море, под яростным небом, в осатанелой крутоверти валов штормовали рыбацкие суденышки. Он видел и то суденышко, без огней, на мостике его горел костер, о костре оно сообщило по радио. Беспомощное, воистину игрушка валов, судно кренилось с борта на борт, то рушилось по склону волн, то взлетало на гребни, мачты его сейчас черпают воду, крен достиг пятидесяти градусов, таково последнее сообщение… А к нему бегут на подмогу товарищи, измученные, полуослепленные от волн, полуоглохшие от рева ветра, замотанные в дикой качке. Издалека, с другой оконечности банки, устремился «Быстрый», тоже крохотулька, если вдуматься, но крохотулька с могучим сердцем, почти две тысячи лошадей в двигателе, все эти лошади остервенело рвутся вперед, ураган свирепо швыряет судно — то вправо бросит, то влево — остановить его он не в силах…
