
— Вот и глупо. Я поздоровался.
— Значит, уезжаешь?
— Да.
— Ну, уезжай, — сказала она, и по ее лицу потекли слезы обиды и унижения. — Уезжай, дурак. Но я тебя все равно найду. Ты не мужчина, ты замороженная треска. И я тебя люблю...
Она почти бредила. Нил, казалось, ничего не слышал. Он покопался в карманах и. сказал, разглядывая какие-то бумажки и краснея:
— Ты не сердись, ладно? Я купил два билета на поезд. Помнишь, кто-то говорит у Горького: «Живи влюблен, лучше этого ничего не придумано!». Я только теперь понял это как следует. Ну вот, прямо сказал, что думаю. Теперь твоя очередь.
Она плакала у него на груди, целовала в русую мальчишескую бороду, называла его чурбаном и треской.
А он тихо улыбался, пытался гладить ее по волосам и неловко шутил:
— Как счастье привалит — так и дураку везет, Том.
И смотрел на нее во все глаза, будто увидел впервые.
МАМА
Я помню свою маму молодой, красивой и сильной. Помню ее глаза, задумчивые, спокойные глаза, в которых постоянно светилось участие к человеку. И еще я помню мамины косы: они чуть-чуть струились запахом раннего кукурузного початка, и цвет у них был такой же, как цвет нитей в початке — серебристо-русый, или пепельно-русый, а иногда с золотым отливом. Эта, потому, верно, что солнце, запутавшись в маминых волосах, оставляло там свое тепло. И еще я очень помню: косы были толще моих рук, и когда мама позволяла мне расплетать волосы, я с трепетом закрывал себя ими.
В ту пору мой отец был совсем молодой, тоже красивый: шевелюра его походила цветом на уголь, каменный уральский уголь, без блеска.
Папа был вспыльчив, резок и справедлив. Он всегда занимался своими книгами, своими операциями и своими общественными делами.
— Полина, — говорил он маме, весело потирая руки, — сегодня у меня отличный день. Трудная операция. И хорошо кончилась.
