
— Да ну тебя, леший, не растравляй! — заорал Чугунок.
— А ты не настраивайся. Эти сто пудов мы тебе вернем.
— Как? — привскочил Чугунок.
— Очень просто. Вот мы запишем твои показания. Затем Никишку возьмем за сальник. Сдать сто пудов по твердой цене государству. Сдаст. В государстве от этого полное выполнение генерального плана. И даже с излишком, тогда выполняется и план кредита бедняку. А постановлено отпустить сто миллионов. Уж из ста-то миллионов для тебя на лошадь и корову добьемся! Понял — какое коловращенье?
— Тьфу, опутал рыжий! А я думал, и правда.
Анютка и Сорокопудов ушли. Чугунок остался с растравленным сердцем. Он не мог усидеть дома. Побежал по селу.
— Вот угробители ходят! Родная Анютка — и та шлюхой стала! Пишет, пишет, мужики, все записывает. Я слово, — она его в карандаш! Что мне теперь будет? Кого-кого, а меня в первую очередь!
Говорил Чугунок, а сердце ныло.
«Зачем ты это? Против кого народ распаляешь? Не надо, остановись».
Сорокопудов, любезно раскланиваясь, уж входил в избу Никифора Салина.
Никишка отвечал на поклоны сплошной ласковостью. Лучились, маслились его глаза. Волосатые руки его, огромная спина — и те как-то хотели выразить удовольствие и ласковость.
— Оха-ха, хороша погодка стоит. Бабье лето.
— Насчет погоды, действительно, — отвечает Никишка.
— И ясно, и не жарко, и разный гнус-овод не донимает…
— Как в первейшем Крыму, — рад Никишка угодить и погодой.
— По такой погоде только и делать, что хлеб отвозить…
Никишка молчит. Анютка деловито и строго раскладывает бумаги. Огромный красный с синим карандаш, для которого в боковом кармане Сорокопудова специальное углубление, как страшное оружие в ее руках.
— Нет, товарищ, насчет возки вы ошибаетесь. Крестьянин привык хлеб возить зимой. Осенью еще вспашка под зябь. Лошадей сбивать не резон. Зима, товарищ, для этого…
