
Когда ты в квартире один и тебе не хочется спать, можно сделать какую-нибудь незначительную, но желанную глупость. Скажем, сварить кофе и не выпить его из боязни заполучить бессонницу. Не выпить, но вдоволь нанюхаться его аромата, как кот валерьянки.
Отложив Чехова, поплелся я на кухню и начал набирать воду в ковшик, чиркнул спичкой по коробку и в тот же миг услыхал за окном чей-то плач. Скорей всего женский. Достаточно громкий, как-никак ночь на дворе, отчетливый плач. Хотя и не развязный — обузданный. Похоже, сдерживали его из последних сил, но он таки просачивался из-под ладоней в ночной воздух.
«Ладненько…»— поразмыслил я вслух и решил все же сварить кофе, заставив себя отвлечься от посторонних сдавленных всхлипываний за окном.
Я подумал, на улице плач — большая редкость (люди в основном плачут в домах).
Плач за окном перешел в жалкие всхлипывания, и я уже было успокоился в надежде, что пронесло, как вдруг всхлипывания сменились судорожными рыданиями, и стало ясно: выхода в ночь не миновать. Так пришло решение.
Жил я на самой окраине — вдоль шоссе, которое устремлялось из города строго на юг. Шоссе было обсажено тополями, и они в пору своего цветения нещадно дымили назойливым пухом. Особенно в часы господства северо-западных ветров, приносящих осенний подъем воды в Неве и во всей системе городских каналов, а летом — подъем пуха, сваливаемого этим ветром в сторону моего девятиэтажного дома.
Кухня и две «женские» комнаты нашей квартиры выходили окнами на жилой массив, на просторные дворы-скверы, где тополя не успевали подрасти, как их уже ломали хищные мальчики нашего квартала; окна моей комнаты еыходили на пустырь, и в отличие от сиявшего огнями жилмассива не имели перед собой на расстилавшейся равнине ни единой светящейся лампешки. Так что ближе к осени и особенно в зимнюю пору окно моего кабинетишки выходило как бы в черное море, именно с маленькой буквы — черное.
