
— Ур-ра!
Крик, будто погром какой.
Деньга — самокатом в карман…
Стал город жить странной жизнью. Будто этап. Через него из уезда тысячи народа шли под немца, а немного после — под турку. Мобилизации одна за другой хлестали край и рвали сердца на части.
Идут, едут, плачут, поют, стонут; сеном и навозом мусорят улицы и дворы, будто это не город, а постоялый двор.
Сдвинулась жизнь со стержня, с тихого места сдвинулась, и пошло что-то непривычное, беспокойное.
К зиме весь город заполнился солдатней; заняли училища, заняли казармы, — чуждые, злые, жившие, как на вокзале, где вот-вот пожил и ушел; и, может быть, никогда не вернешься.
— Эх, где ты, спокойное старинное житье?!.
И отчаяние пошло потихоньку капелька за капелькой в каждое сердце, тревога в каждую душу. Пришло уныние, озлобленность, неуверенность в завтрашнем дне… Дела стали сокращаться:
— Кончится война, тогда…
Штукатуры, маляры, плотники, каменщики, печники — их пруд пруди в городе, а дела нет. Знамо, на войну ушли тучи, а все же… И ходили они по городу, как неприкаянные, в черных пиджаках среди серых шинелей.
И месяц за месяцем пошли, год за годом, как богомолки в поле, — темные, с печалью в глазах, придавленные скорбью, приниженные.
— Когда же конец? Когда?
Только Павел Боков будто расцвел в эти годы. Арбуз, аль, допустим, дыня… Проси за них двугривенный — и дадут. Потому, деньги объявились шалые…
Подойдет к боковскому возу солдат.
— Почем арбуз-то?
— Четвертачек.
— Да, что ты?..
— Ай дорого?.. Господи, да самому теперь дороже стоит. Теперь баба по рублю на день берет. Разве я с тебя лишку прошу?
— Дорого.
— А, ну, сколько даешь?..
— Пятиалтынный.
— Давай. Разоряться, так разоряться.
— А може он не красный?
— Кто? Он?!
