
Грачи вдруг подняли такой шум-гам, такой неугомонный галдеж, что казалось, будто они сердятся на военных людей, что дерзнули приехать сюда со своими ящиками, мешками, носилками, палатками, со своими непривычными для здешнего парка запахами лекарств.
Всюду чувствовалась поспешность недавней эвакуации. Во дворе в кучу были свалены железные кровати, столы, стулья, тумбочки. На одной из тумбочек, по всей вероятности, линзой, было выжжено: «Я люблю тебя, Люся». Кто выжигал это признание и где теперь Люся, которую любили?
— Не снимай, Гусаров, с брички палатку, — предупредил фельдшер Белкин. — К тому дело идет, что недолго мы задержимся в этом дворце, потопаем скоро дальше...
Дмитрий обозлился. Что за «потопаем скоро дальше»? Да сколько можно «топать»? Неужели земля наша настолько велика, что можно отступать и отступать? Если верить фельдшеру Белкину, то и сюда, в этот бывший дом отдыха работников просвещения, придут немцы, и, возможно, немецкие медики развернут здесь свой медицинский пункт. А еще возможно, что в немецком обозе ползет сюда престарелый отпрыск того помещика, который сгонял крепостных строить здание, сажать деревца... Должен же в конце концов где-то быть тот рубеж, дальше которого уже нельзя отступать? Должен быть! А где он?
Дмитрию казалось, что за ночь они ушли далеко от фронта, что сюда, в старинный парк, в царство крикливых грачей, уж не продерется ошалелый грохот.
И вдруг точно раскололось над головой небо — опять загудело, загрохало, заухало.
Притихли, совершенно притихли грачи.
Примчался верхом на коне старший врач — запыленный, с припухлыми, покрасневшими глазами.
— Гусаров, садись на бричку и скачи в третий батальон, там раненых много, поможешь эвакуировать, — распорядился он.
