
В какой уже раз она повторяла эти слова! Лились они гладко, ровно, как заученные, но устало, и усталость эта пересилила. Голос ее сорвался на шепот:
— Он с твоим дружит, сироты оба, а теперь… — губы тети Лизы задергались, сжались судорожно и трудно, и горькие, едва сдерживаемые слезы набухли в запавших глазах. — Теперь он совсем… один…
Мама моя, тоже близкая к слезам, с виноватым и страдающим лицом, кинулась к ней, как встревоженная птица, порывисто и жальливо обняла.
— Да что ты, Лиза, и говорить об этом не надо. Пусть хоть совсем у нас живет. Ты не тревожься ни о чем, выздоравливай. Мы его не оставим…
Смирнова вытянула смятый платок из кармана, в нем что-то завязано двойным узелком. Мама остановила ее руку.
— Не надо, Лиза, не надо, обидишь ты меня. Потом, потом отдашь…
— Спасибо тебе, Аня. Всю войну я на тебя глядя и сама крепилась. Одна у нас судьбинушка горькая.
Мама отвернулась, опустила голову. Она тоже плакала.
Женщина с тетей Лизой под руку вышли на крыльцо. Вслед за ними выбежал Долька — без шапки, взъерошенный, как воробей. Все трое забрались в машину и уехали. Через полчаса Долька вернулся один, с узлом и валенками тети Лизы в руках. Он не плакал, но каждая черта его крупного лица выступила резче и суровей.
Мой враг и мой защитникИ начались для Дольки трудные дни ожидания пополам со страхом. Чувство это он старался затолкать поглубже в себя, старался не дать ему вырваться. Это ему удавалось, но страх точил его изнутри.
Долька все так же бегал в школу и сам уже принуждал себя делать уроки, колол дрова и топил печь, с грехом пополам убирал комнату, каждый день навещал мать. В первые дни он брал меня с собой, но потом привык ходить один. Я облегченно вздохнул. Все в больнице подавляло меня. Палаты с голыми стенами, холодные коридоры, выложенные кафельными плитами. А тут еще тетя Лиза, особенно жалкая и худая в халате мышиного цвета и шлепанцах; запах микстур, озабоченные люди в белом, другие больные и родственники их, бормочущие по углам про хвори, смерти, семейные дрязги…
