
— Уезжаете?
— Уезжаем, — легко откликнулся он. — Видишь, наши гуляют?
— Холодно еще…
— Ничего, мы — народ крепкий. Цыгана холод не берет, когда он пляшет и поет.
— А школа как же?
Колька снисходительно усмехнулся.
— А на что мне школа? Это вам она нужна.
— А тебе?
— Я плясать и петь умею… — Колька оглянулся, увидел, что все взрослые собрались возле дома и громко спорят о чем-то, и горячо заговорил: — Мы теперь к Москве двинемся, а там меня в артисты определят. Буду ездить по всей стране, петь и плясать. Будут у меня красные сапоги и много-много денег — некуда будет девать…
Он рассказывал о своей будущей жизни так, словно она уже началась, а глаза у него были, как у волчонка.
— Наталья Ивановна всякий раз спрашивает. Говорит — что это с ним? Проведать бы надо. Может, заболел, а может, опять у него сапогов нет…
Черные, глубокие глаза, Мазура погрустнели.
— Хорошая она, Наталья Ивановна. Я ее помнить буду. Я ей билет на концерт пришлю и фотку…
— Колька! — позвал из толпы взрослых хриплый женский голос.
Мазур швырнул в костер ножку от стула и со всех ног пустился к дому.
— А что Наталье Ивановне сказать?
Он остановился, мелькнуло в отблесках огня его лицо.
— Передай — уехал я!
Мы с Долькой двинулись назад. Когда огромные и шаткие наши тени перекинулись на фабричный забор, Долька спросил:
— Ты ему поверил, да?
— Не знаю. А ты?
— А что тут такого? Он хочет так жить.
Долька особенный упор сделал на слове «хочет», словно достаточно было этого, чтобы осуществить все, о чем мечтали многие мальчишки послевоенной поры.
Кольку я снова и последний раз увидел летом.
