
Ну, а остальное как и раньше было. Утром все в колхоз на работу, к обеду сходились домой, вечером опять собирались все вместе. Потом дети пошли. Люльку почти не прятали на потолок, ее голубую кроватку опять собрали и поставили на старое место за лежанкой. Шумно стало, работы, забот прибавилось — известно дело, как оно с детьми. Хорошо — мать родная в доме, она, Варвара, была за Прасковьей, как у Христа за пазухой, тут уже ничего не скажешь. И девок, и его, Колюшку, вынянчила Прасковья и обстирывала и обшивала всех, и на чулки и ходоки на всю семью напрядет и свяжет их, и у печки управлялась. Конечно, и ей, Варваре, хватало работы: и в колхоз каждый день надо бежать, и дома: те же дети, огород — да мало ли чего, работы всегда по горло. Голые и без хлеба не сидели, но жить, чтоб сказать: легко жили, — тоже не скажешь. А в голодный тридцать третий, когда и так закрома у всех пустые были, да еще и из того, что было, отдавать пришлось (где-то, говорили те из района, что приезжали хлеб собирать, чуть ли не целыми деревнями умирают люди от голода), — тогда и им пришлось хватить лиха. Свекор, правда, помог; он-то, дед, похитрей был: что-ничто, а сумел припрятать. А так... и у них в деревне человек десять умерло с голоду, особенно перед самой жнитвой. А сколько опухало! Бывало, смотреть страшно было: лица и руки нальются водой, как склянки, детишки в голос голосят...
Ну, а прошел этот голодный год — и опять все наладилось. В колхозе — тогда не то, что потом, в войну и после войны, когда больше ста граммов на трудодень и не получали; тогда, до войны, в колхозах давали и по килограмму, и по полтора, а в другой раз и по два на трудодень выходило. У кого было кому работать, да если и семья на такая уж большая — у тех и до новины хлеба хватало. А у них: отец, мать, Мишка, она — четверо в колхозе работали, отец с Мишкой на штатной работе, трудодней у них много выходило — и хлеба неплохо получали, у них-то до новины он всегда был свой.