
— Ну?
— Ох, дедко, ты и врать!
— Пальнул, наверно, прямо тебе в пуп, да?
— Вытаскивает, значит, револьвер, приставил к уху, к самому этому месту…
— К твоему уху-то?
— К своему. Приставил и выстрелил, как дернется! Будто шти пролил, повалился из седла-то, лошадь под ним так и взвилась.
Пароход плыл ночью ни быстрее, ни тише, только без музыки. Настасья дремала у кадушки. Какой-то франт неутомимо болтал со своей молоденькой спутницей. Девушка стеснялась, потупившись, но слушала с волнением. Франт стряхивал пепел сигареты в кадушку. Николай Иванович невдалеке вполголоса разговаривал с соседом. Лешка сладко спал на корме, на пожарном ящике. В каюте появление новой закуски несколько оживило обстановку.
— Ну давай, дед, помянем твоего Фоя, — сказал стриженый и поднес Егоровичу.
— Добро, ладно, хорошо! Я, значит, приезжаю в Питер, на Финский вокзал. На тунбах афишки висят — так и так, война до победы. Иду, значит, по площади, гляжу… броневик.
— Прошла?
— Вот, ребятушки, что я вам скажу. — Егорович закусил рыжиком и потюкал пальцем по бутылке. — И в ту и в эту войну она нас выручила! Она, кабы не она… Тьфу!
Он выплюнул закуску:
— Это разве рыжики? Вот у меня, ребятушки, рыжики, это… и посолены как раз, и загнетены… Ну-к я сейчас схожу принесу.
— Ладно, дед, сиди.
— Один к одному, что пуговки! Нет на скус лучше моих рыжиков. Зять Станислав… говорю… А это… разве рыжики? Не рыжики это, оне все прокисли. Да я таких в рот не возьму… Товарищ военной!
Но сержант давно спал на своей полке, спали и остальные. Только один стриженый, зажмурившись, тихо наигрывал на гитаре.
