Остался на свою беду. Не позабыть теперь его, каторжный вечер!

Вутанька не выходила из головы, заполонила все его встревоженное распаленное сознание. Глянет на море, а она выходит по волнам из моря, глянет на поле, а она смеется ему оттуда!

Вечер был мягкий, теплый, густо настоенный на степных запахах. Звал в свои неизмеримые таинственные просторы всех влюбленных, всех счастливых. Звезды мигали, как перед дождем, море убаюкивающе шелестело волнами по всему побережью. Далеко на горизонте, как из черной огромной пропасти, изредка взвивались белые сухие зарницы, а грома не было слышно.

Иван лежал возле куреня, заложив руки под голову, и слушал, как гудит движок на заставе. Рыбаки тихо пели у костра, и эта песня, ей же ей, была о нем, об Иване Латюке! «Брала вдова лен дрибненький…» Лен ли в поле, рыбу ль в море — разве это не все равно? «Она брала-выбирала, тонкий голос подавала». Было такое, подавала. «Чому не пьешь, не гуляешь?»

Охо-хо-о! Где уж там пить, где ему гулять!

Потом и песня кончилась, и движок на заставе умолк, только тракторы неутомимо урчали где-то в глубине степи.

Иван лежал возбужденный, взволнованный. Бригадир, проходя в курень, окликнул его, но Иван не отозвался, притворился спящим.

Напряженно, сторожко прислушался — не пройдет ли, не зашелестит ли неожиданно в темноте своим мягким ароматным шелестом…

Ровно в одиннадцать прогудел пассажирский. Он шел по морю наискось — белогрудый, величественный, в гирляндах ярких огней. Радио играло на пароходе, пары стояли у поручней. Проплыл, исчез пароход, и горизонт после него стал еще темнее.

Движок давно уже смолк, а Вутаньки все не было. Только море лениво шумело в ногах у Ивана да немые зарницы насмешливо подмигивали ему издалека.

Представил себе, что она сейчас сидит с кем-то вдвоем, млеет в чьих-то объятьях и тоже смотрит на эти далекие зарницы. И рассказывает кому-то, смеясь, об Иване, о том, как он набивался к ней со своей неуклюжей любовью.



28 из 79