
От этого прнания у Голды перед глазами, как во сне, поплыли цветные круги. Они наслаивались друг на друга и застили лицо Айзика, которое удалялось от нее, как зыбкая неуловимая тень последнего вагона поезда Каунас
– Мемель.
Он запретил провожать его, отказался взять в дорогу деньги и свадебные пирожки, вышел ни свет ни заря дому и зашагал на станцию.
Голда весь день проплакала, словно прощалась с ним навсегда, – томили дурные предчувствия, исказившие даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные. Долго о нем ничего не было слышно.
За время его отсутствия в доме проошло немало всяких событий – перебрались в Пагегяй, поближе к германской границе, молодожены; братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель – в Америку; вышла замуж еще одна сестра – Хава, а главное, захворала мать.
Сник и Шимон. Все реже он садился за колодку, все тише стучал молоток, отпугивавший, бывало, проворных и хитроумных мышей.
Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала почтальона Виктораса. Но Айзику, видно, было не до писем. Между тем кашель совсем рассвирепел, и Голда слегла. Она умоляла Господа, пусть ей что-нибудь приснится, но Всевышний не внял ее мольбе.
Шимон пригласил доктора Рана, который осмотрел ее и посоветовал отвезти в Каунас в больницу. Но Голда воспротивилась – нет и нет. Пока не узнает, что там, в Тельшяе, с Айзиком, никуда не поедет.
Упрямство ее обернулось бедой. Голда сгорела, как сухое березовое полено в печи.
Поскребыш Айзик на похороны не успел. Он приехал через полгода – ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с желтыми непривычными залысинами. Хотя траур давно кончился, он семь дней сиднем просидел дома, еще больше зарос и отощал, ни с кем не разговаривал, только смотрел, как на уроках реб Сендера, в окно, и каждый раз за ним возникал один и тот же профиль – Голда, молодая, красивая, припадала к стеклу, плутовато подмигивала, строила глазки, а он, сидевший сиднем, помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал. Или проводил рукой по воздуху, как бы пытаясь протереть стекло и приблить к себе ображение матери. Он не отдавал себе отчета, что это означало – запоздалое раскаяние или скупое объяснение в любви.
