
В ешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Пропадал у реки, сиживал вместе с птицами на деревьях, водился с беспрорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился. Ни у кого в доме да и во всем местечке уже не оставалось сомнения, что Айзик повредился в рассудке. Все вдруг принялись осыпать его с головы до ног шелухой бесполезной доброты – подчеркнуто жалели, оберегали от злоязычия, приветливо улыбались.
Поднаторевший в нищенстве Арье-шлимазл приходил на берег реки, вытаскивал удачливого кармана четвертинку водки и пил за его здоровье. – Айзик! – умиленно хрипел Арье-шлимазл. – Ле-хаим! Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты наш Бог – Бог нищих, беспрорных, увечных.
Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер сапожник Шимон.
Оставшиеся в Литве братья решили переправить Айзика в Кальварию, в дом для умалишенных. Один братьев – Лейзер, тот, кто в красном магистрате был большим чином, все и устроил. Айзик не возражал. Его не страшили безумцы.
– Нет на свете страшней безумия, чем безумие нормальных, – сказал он на прощание Лейзеру.
В Кальварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы – он по-прежнему пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, порой забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту. Доктора были им довольны.
По вечерам он рассказывал им про старца земли Уц, по имени Иов, и уверял, что когда-нибудь на свете переведутся «пьющие беззакония, как воду». А оставшись наедине в комнате, молился, грея душу над негаснущими углями тысячелетней молитвы. В сорок первом в дом для умалишенных нагрянули немцы.
