
Собаки и кошки ходили за своим пастухом по местечку стадами, салютуя в его честь заливистым и благодарным лаем, домовитым мяуканьем.
Братьев и сестер причуды Айзика коробили, а родителям внушали смутную тревогу.
Как ни убеждал Шимон жену, что ничто так не предохраняет разум от порчи, как ремесло, Голда ни на какие уступки не шла. Все надежды Шимона пристроить Айзика подмастерьем к какому-нибудь местечковому искуснику рухнули под ее напором. Ни в одном своих снов она, обладавшая несомненным даром их толкования, не видела своего любимчика ни шорником, ни жестянщиком, ни гончаром, ни сапожником, ни парикмахером. Айзик являлся ей в сновидениях пастырем в расшитом золотом камзоле, обложенный священными свитками, в окружении учеников, с замиранием сердца внимающих его поучениям в Иерусалиме – в заново возведенном храме, который когда-то разрушили дикие и невежественные римляне. Порой она и сама возникала в этих снах, даривших ей ощущение бессмертия, – нисколько не постаревшая, в праздничном платье и в кашемировой шали, в туфлях, переживших ее мужа – сапожника Шимона и всех прочих ремесленников родного местечка, оставшегося где-то там, в полузабытой, дремотной Литве.
Голда настаивала, чтобы Айзик поехал учиться в Тельшяй, в знаменитую ешиву, стены которой пропитаны святостью и просмолены мудростью, а крыша крыта не черепицей, а благочестием.
Шимон пробовал переубедить ее, предлагал Айзику податься в Каунас и обучиться у дальнего родственника счету, ибо залог богатства – не книжная мудрость, а урожай, вызревающий на мозолистых ладонях…
Но жена о Каунасе и слышать не хотела. Велика ли радость – чужие деньги считать. И потом, уверяла она всех, там, где начинаются деньги, кончается еврей.
– Ну, это уж ты чересчур, – кипятился Шимон. – Такая беда нам не грозит. Что, что, а деньги у нас всегда кончаются раньше всего остального.
