
В груди у Давида все сжалось от боли. Возлюбленный, что дороже жизни, спрашивает о таком. Разве глаза Давида не говорят? Разве не прижимают к себе жадно руки? Разве не томится плоть? Разве… Разве…
— Ты прекраснее всех на свете! — Давид постарался вложить в свои слова всю нежность, что переполняла его молодую, горячую душу.
— Я стар, я втрое старше тебя, Давид. Это последние годы моей зрелости. Последнее горение осени перед тем, как краски покинут ее безвозвратно и останутся только уродливые скелеты деревьев, сгибающиеся под холодным, пронизывающим ветром, и хмурые, дождливые облака… — Самуил словно предупреждал его о неизбежном разрыве…
— Я буду любить тебя… — Давид хотел остановить его, не дать произнести ничего такого, что может повредить их отношениям, что может сделать их любовь невозможной!
— Не будешь, — Самуил отрезал себе пути к отступлению.
Давид плакал. В груди все невыносимо болело, словно кто-то раскаленными щипцами рвал ему душу. Он хватал рукой воздух, пытаясь поймать чудо, навсегда ускользнувшее от него этим серым осенним утром.
Уходя, он заметил тусклый блеск на полу, по которому они вчера катались как безумные. Это упавшая фотография. Давид поднял ее, и сердце разорвалось в клочья. На снимке был мужчина средних лет. Мужчина был запечатлен обнаженным, сидящим на скале на фоне океана, ветер развевал его длинные черные волосы, которые отбрасывали на лицо тень. Загоревшее дочерна тело, божественное, достигшее совершенства, воплощало зрелость и силу. На широкой мускулистой груди ярко выделялся белый акулий зуб.
Давид понял, угадал, почувствовал, как умеют только влюбленные, что этот демонический самец — его соперник, которого Самуил действительно пламенно любит, а Давид так… Способ отвлечься.
Давид шел домой пешком, всем телом ощущая тяжесть душивших его слез, которым было никак не пролиться, словно он весь в одночасье превратился в мешок ваты, насквозь пропитанный слезами.
