При этом он часто оглядывался по сторонам. И я чувствовала, что он, как и всегда, думает о другом — о чем, я тогда не любопытствовала, — и мне вдвойне не терпелось с ним расстаться. Но он и с поезда сошел вместе со мной, и к выходу шел, держа меня за рукав и продолжая говорить без умолку. И тогда, с инстинктивной детской проницательностью и жестокостью ощутив в этом сильном и авторитетном человеке какую-то слабину, я позволила себе то, что мне и в голову не пришло бы сделать прежде. Я приостановилась и сказала: «Дядя Лейба, простите, я очень спешу. Вы как-нибудь зайдите к нам, и обо всем поговорим». Он тут же отпустил мой рукав, лицо его опало и утратило оживленное выражение. «Конечно же зайду, — сказал он. — А может, и нет. А ты беги. Беги и будь счастлива!»

Когда я рассказала об этой встрече маме, упомянув, что дядя Лейба был какой-то странный, она прижала меня к себе и сказала: «О господи». Но ничего не объяснила. А я, с двенадцатилетним безразличием к чужим, как я думала, бедам, и не расспрашивала. Сколько раз потом, уже зная, что предстояло тогда еврейскому поэту Льву Квитко, я переигрывала в воображении эту встречу!


Больше я дядю Лейбу не видала. И может быть, никто из родных и друзей больше его не видал.

* * *

Дело происходит в самом начале шестидесятых годов, то есть уже значительно ближе к нашим дням, чем описанное ранее, но и это воспоминание сильно подернуто все сглаживающей — и все искажающей — патиной времени. И в нем, как ни странно, снова существенную роль играет «Тройной» одеколон. Интересно, что бы это значило.

В отличие от людей, о которых шла речь в предыдущих отрывках, большинство участников эпизода, который я хочу рассказать теперь, живы. Правда, в живых нет как раз центрального персонажа.


В качестве дочери погибшего на войне писателя мне удалось раздобыть путевку в писательский Дом творчества в Ялте.



7 из 20