
— И почему ты тянул доныне, когда я болен, а ты стар?
— Я ждал момента, когда я смогу простить тебя и попросить твоего прощения. Теперь наступил час твоего и моего искупления. Гони прочь отчаяние, забудь об этих дьявольских цветах. Давай покаемся, а остальное предоставим промыслу Божью.
— Кайся, не кайся… — простонал тот.
— Тшш!.. Подумай, что говоришь.
— Прощай, не прощай — все одно. Я добр, я зол, я чист, я грешен, я то, я это, я Варнава, я Витобай. Какая теперь разница? Судят по поступкам, а у меня не осталось сил добавить к ним что-либо еще. Ни сил, ни времени. Я лежал пустой, но ты наполнил меня мыслями и теперь заставляешь меня произнести их, чтобы у тебя в памяти остались слова… Но только поступки идут в расчет, мой возлюбленный брат. Мои — вот этот маленький домик вместо прежнего дворца, эта долина, которой владеют другие люди, этот кашель, который убивает меня, эти ублюдки, что продолжают мой род; и тот поступок в хижине, который, как ты говоришь, стал причиной всего, и который ты называешь то усладой, то грехом. Разве можно вспомнить, чем он был на самом деле после всех этих лет? Да и какая разница? Это был поступок, и он прошел мимо меня вместе с остальными, по которым будут меня судить.
— Витобай, — уговаривал Пинмей, потрясенный тем, что его назвали старым.
— Кто зовет меня в третий раз?
— Поцелуй меня.
— Вот мои губы.
— Поцелуй меня в лоб — и все — в знак того, что я прощен. Не пойми меня превратно на этот раз… В совершенной чистоте… Как святое приветствие Христово… И скажи мне: Отец наш, сущий на небесах, да святится имя Твое…
— Вот мои губы, — устало повторил тот.
Мистер Пинмей боялся отважиться на поцелуй: как бы сатана не взял верх. Прежде чем умирающий примет последнее причастие, ему хотелось совершить нечто человечное, но он забыл, как это делается.
— Ты ведь меня простил, мой бедняжка? — заунывно тянул он. — Иначе как же я смогу продолжать свое поприще и надеяться на прощение Господа?
