
Известно, что Петька, хоть придурок при охране и хвастает, но, может, ему, и правда, дают из остатков, когда другие насытятся. И тогда он пробурчит, что вот, мол, как у нас ведется, сперва тесть наес-ся, а потом старшему в дому, – значит, опять ему!
Слушали про чужую жизнь, как про свою, другой у нас нет. А как тронемся, снова только вагон и полная отрешенность от мира до какой-нибудь другой остановки. А когда она, другая, будет-то? Даже из вагона охранения на этот раз не пришли кого-нибудь выбирать на ночь для обслуживания.
На высокой ноте аукнулось впереди, и не сразу лязгнуло, заскрипело, застучало. Сперва редко, потом – чаще. И покатились от одной непознанной остановки до другой. Стало слышно, как завздыхали, забормотали там и тут, а в девичьем углу шепоток прошел, – и стихло.
Привычно забарабанило в пол: гом, гом, гом, – на стыках. И наше бытие превратилась в ничто. Ни времени, ни пространства.
2
Было, было, не могу назвать когда, потому что не ведаю, сколько минуло на земле световых лет… Сверкало жаркое сибирское солнце, и мы яростно молотили цепами горох, поднимая пыль. Как в той песенке, что исполняла по радио до войны народная певица Ольга Ковалева своим странно дребезжащим, но таким задушевным голосом: “Ой чу-чу-чу-чу-чу-чу, я горошек молочу, на чужой стороне…”
Цеп – кто не знает, палка такая гладкая, руками отшлифованный ствол, а на его конце, на сыромятной коже, привязана другая палка, потолще, но покороче… Вот и машешь большой палкой, а маленькой барабанишь изо всех сил по куче гороховой трухи, сложенной посреди поля. Так приказал пьяный управляющий Кириллыч, цепная собака директора.
Кличка у него Кирялыч. Как не трезв, так добр. Но не дай Бог не допьет, тогда ужас как свирепеет. Ростом не вышел, кривоног, туповат, выродок, результат пьяной случки, но кулаки у него тяжелы.
