
Поезд отошел. Перед вокзалом опять стало безлюдно.
А в белесом небе надо мной не очень и высоко кружились урны с обрывками цепей. Потом они разом перевернулись, на привокзальный асфальт посыпался мусор, окурки, куски газет, плевки.
И, облегченные, урны поднимались всё выше и выше, пока не слились с белесым потеплевшим небом.
Незаметно рядом со мной оказался мужик без шапки, в телогрейке, за спиной мешок.
Снял мешок, развязал веревочный узел и стал собирать газеты, окурки. И ко мне:
— Вишь, и торбочка сгодилась.
Из газетной бумаги быстро скрутил козью ножку, провел для прочности языком.
— Огонек е?
Я дал ему спички.
— Чего не собираешь? Ладно, я тебе оставлю.
Мы с ним сели на ступеньки у двери вокзала.
— Да, хорошо, — вздохнул мужик.
Лицо у него заросло густой седой бородой, а волосы без единой сединки вот что удивительно.
Он мне дал докурить. Дым приятно скреб мое выстуженное горло.
— Вот он издох, а мы всё на печном столбе стоим. Нет, из-за крутого берега нам еще долго выбираться.
Я докурил, обжигая губы, бросил.
— Ничего, как-нибудь.
Мы увидели, как прямо через пути к вокзалу шли цыгане — старые, молодые и совсем малые дети. В пестрых платьях женщины несли за спиной совсем маленьких. А чуть постарше — шли босые, перескакивая через рельсы. Играли.
— Всем своим табором на вокзал, — сказал мужик. — Такая у них природная худерьба. Их Господь последних к себе призовет. Особо. Сперва все народы и племена, а уж они в конце, со своими бубнами и гитарами.
— Это почему?
— Для веселья.
— А может, мы еще как-нибудь скрутимся, перевернемся и вывернемся, опять завел я, когда цыгане скрылись в вокзале.
— Может, и так, — не стал спорить мужик.
