
Чем быстрее бежит тот, чьими глазами мы видим, тем дальше отодвигается конец коридора – пыльное светлое окно.
Раз. Два. Три. Четыре. Пять.
Женщина в высокой собольей шапке на трибуне стадиона. Шапка точно подернута инеем. Белые мраморные пальцы держат мороженое за вафельные бока. Белая крошка мороженого падает на серебристую шубу.
Женщина сщелкивает ее брезгливо, как нечистое насекомое.
Ролик прокручен. На экране дрожит пустое пятно света.
Яша выключил проектор. Положил передо мной пленку. Сел на свое место, со стороны экрана. Выложил папиросы и спички, придвинул жестянку из-под скумбрии. Закурил.
– Когда это могло быть снято? – спросила я.
– Не знаю. По многим признакам тогда и было снято, в тридцать седьмом. Детали быта, одежда, лица. Лица очень меняются со временем.
Точнее, остаются в своем времени. Гораздо вернее, чем вещи. Вещи еще могут пережить свое время, лица – никогда. С другой стороны, со стороны, так сказать, содержательной, очень странные сюжеты для тридцать седьмого. Практически невозможные сюжеты. Сюрреализм.
– Но в последнем сюжете нет никакого сюра. Совершенно реально можно увидеть такую сцену.
– Как человек видит реально, это вопрос отдельный. Нам же показали следующее: женщина на трибуне стадиона, причем о стадионе мы узнаем исключительно по звуку, так как слышим крики болельщиков, удары по мячу. По этой причине мне любопытно, как вы, не слыша звука, видя только несколько кадров на просвет, могли угадать, что женщина – на стадионе?
Я промолчала. Он закурил новую папиросу.
– Женщина показана четко, все остальное в кадре размыто. Только она в фокусе. То есть получается, что в фокусе только звук и она.
– Разве так одевались в тридцать седьмом? Соболя, меха.
– В общем, конечно, одевались по-другому. Но в частности все могло быть.
– Но пленка такая же, как в других роликах?
