Колеса постукивают успокоительно. Вагон, колеблясь, баюкает.

В противоположном конце — длинновласый бородач уставился в окно: молодой, в черном, в странной какой-то на нинкин вкус шапочке: тюбетейке — не тюбетейке, беретике — не беретике.

Нинка бросает на попутчика один случайный ленивый взгляд, другой, третий. Лицо ее размораживается, глаз загорается. Нинка встает, распахивает плащик, решительно одолевает три десятка метров раскачивающегося заплеванного пола, прыскает по поводу рясы, спускающейся из-под цивильной курточки длинновласого, нагло усаживается прямо напротив и, не смутясь полуметровой длиной кожаной юбочки, не заботясь (или, наоборот, заботясь) о произведенном впечатлении, закидывает ногу на ногу.

Длинновласый недолго, равнодушно глядит на Нинку и отворачивается: не вспыхнул, не покраснел, не раздражился.

Второе за нынешний вечер пренебрежение женскими ее чарами распаляет Нинку, подталкивает к атаке:

— Вы поп, что ли? — спрашивает она совершенно ангельским голоском. — А я как раз креститься собралась. По телевизору всё уговаривают, уговаривают. Почти что уговорили.

— Иеромонах, — смиренно-равнодушно отвечает попутчик.

— Монах? — снова не может удержаться Нинка от хохотка. — Так вам чего, этою ну, это самое, запрещено, да? — и еще выше поддергивает юбочку. — А жалко. Такой хорошенький. Прям киноартист.

На правой руке, на безымянном пальце, там, где мужчины носят обыкновенно обручальные кольца, сидит у монаха большой старинный перстень: крупный, прозрачный камень, почти бесцветный, чуть разве фиолетовый, словно в стакан воды бросили крупицу марганцовки, удерживают почерневшие от времени серебряные лапки.



8 из 60