
— А чего не смотрите? Соблазниться боитесь? Или вам и смотреть запрещено? — и Нинка забирается на скамейку с ногами, усаживается на спинку: несжатые коленки как раз напротив монахова лица.
Монах некоторое время глядит на коленки, на Нинку — столь же холодно, равнодушно, без укоризны, и тупит глаза долу.
— Бедненькие! — сочувственно качает Нинка головою. — А я, знаете, я уж-жасно люблю трахаться! Такой кайф! Главный кайф на свете. Мне б вот запретили б или там, не дай, конечно, Бог, болезнь какая — я бы и жить не стала. Мы ведь все как в тюрьме. А, когда кончаешь, словно небо размыкается, свет, и ни смерти нету, ни одиночества.
Монах бросает на Нинку мгновенный, странный какой-то взгляд: испуганный, что ли, — и потупляется снова.
— Слушайте! а вы что — вообще никогда не трахались? — то ли искренне, то ли очень на это похоже поражается Нинка. — А с ним у вас как? — кивает на неприличное место. — В порядке? Действует? Встает иногда? Ну, — хихикает Нинка, — по утрам, например. У меня один старичок был, лет под пятьдесят; так вот: вечером у него когда в станет, а когда и нет; зато по утрам — как из пушки! Или когда мяса наедитесь? А, может, и он тоже у вас — монах? И черную шапочку на головке носит? Ох уж я шапочку-то с него бы сняла!..
Глаз у Нинки разгорелся еще ярче, сама зарумянилась, похорошела донельзя.
Монах встал и пошел. А, вставая, уколол ее совершенно безумным взглядом, таким, впрочем, коротким, что Нинка даже засомневалась: не почудилось ли, — и таким яростным, страстным!
Она поглядела вслед монаху, скрывшемуся за тамбурной дверью, и отвернулась к окну, замерла: то ли взгляд-укол вспоминая-переживая, то ли раздумывая, не пуститься ль вдогон.
А за окном, по пустынному шоссе, виляющему рядом с рельсами, сверкая дальним и противотуманками, обгоняя поезд, неслась бежевая «девятка».
Электричка затормозила в очередной раз, открыла двери со змеиным шипом и впустила вываливших из «девятки» четверых: трезвых, серьезных, без-жа-лост-ных! Не ашотиков.
