— Вот я-то пожалюсь отцу. Уж он-то табе задасть, раз ты мамку не слухаешь. Вот уж задасть…

— И не задасть, не задасть. Папка мой любимый, — шумела уже Маринка в горницу к Петру. Он не единожды при таких разговорах жены и дочери улавливал в себе смутное определение в отношениях двух родных существ. Будто бы все и ладом, и втемеже, нет-нет, да и проскальзывала мысль, что Валентина, мать ребенка, вовсе будто бы и не мать ей, так поздно, в сорок семь лет родила. Будто нет в Валентине той пристрастной материнской заботы о дите, а есть какая-то большая, неизбывная боль, рожденная чувством временности и скорого конца.

— Папка, мой любимый. Возьмешь, меня в тайгу?.. Я табе буду шчи варить. Ноги, как мамка мыть… — От дочери веяло улицей, снегом, жизнью. Значит, ночью, пока он спал, выпал снег. И ведь запомнила, пичуга. Случилось раз такое. Радикулит согнул. Валя Колесень и помыла ему ноги после сырых грязных сапог.

— В тайгу? А мамку слухать будешь?

Маринку дети любили страстно. Все уже взрослые и пятилетняя сестра их забавляла до умиления. Любили Володькины дети и брата Петра. Отца своего — Петра Васильевича. Но чувствовалась за всем этим какая-то недосказанность, путанница в понятиях и… неловкость. Иногда Петру казалось, что не стань вдруг Валентины — все потеряет смысл, кончится и его жизнь. Дочь? Она из другого времени. Сейчас она как бы временно с ними, но не успеешь оглянуться — и нет ее уже рядом. Как это случилось с Валиными детьми. Давно ли они все под стол пешком ходили…

— Марья, ходи сюды, — позвала Валентина. — Дай отцу подняться. Он и так у нас сёдня навроде именинника загостился в постели. — Марина?! — зашла она в горницу.



5 из 42