Я приезжала на время летних каникул. Темнело рано, как на юге, и вечерами мы перематывали шерсть. Я растягивала пряжу на руках, а бабушка мотала клубок и рассказывала истории, каждый вечер по одной. Большей частью о наших родственниках, населявших, похоже, половину Рыбинска. Прабабка со стороны деда, не нашей женской линии, родила одиннадцать сыновей, и все, кроме последнего, выжили, я имею в виду — из младенцев. Потом-то погибли, кто в Германскую, кто в Финскую, кто в Отечественную. Мой дед, младший из братьев, дожил до девяноста и умер от пневмонии. Все оставили наследников. Я не знаю даже имен.Бабушкины истории могучими ударами сокрушали литературу. Вряд ли она выдумывала сюжеты, изложенные с календарной последовательностью событий, описаний не давала, характеристики персонажей выводила крайне скупо. Может быть, поэтому истории ошеломляли.Я забрала их с собой, как город, но в той моей памяти, памяти десятилетней школьницы, они сохранились неотчетливо.К примеру, образ Дочери вдовы вижу ярко, почти как мост через Черемуху или пожарную каланчу, но подробностей не соберу. Да ведь от каланчи в памяти тоже остались: галки на белых наличниках и струи воды перед воротами, когда пожарники мыли машины — ни фактуры стен, ни точного их цвета.А вдова сделалась вдовой еще до революции. Какая-то очередная моя родственница из девятнадцатого века. Ко всем прочим неприятностям, бобылка, то есть, безземельная. Дочерей вдова нарожала не меньше трех, число неважно, ведь речь об одной, старшей и самой красивой. В крестьянских семьях старшие дети частенько вырастали самыми красивыми, рослыми и сильными, успевая родиться, пока родители их еще любили друг друга без повседневной неизбежной привычки, не то, ненависти от трудного быта, тяжкой работы. Нынче не проверишь: либо детей мало — ну, один, много два, либо любовь и семья уж очень отличаются от тех патриархально-крестьянских. Это я не иронизирую, это я по-честному.