— тогда москвичи ходили по улицам, кто как хотел — вернулись назад, перешли через Малый мост, пошли по кривой, тускло освещённой Кадашевской набережной и, не доходя до её поворота к Балчугу, через Лаврушинский переулок, мимо Третьяковки и серой громады писательского дома вышли, повернув налево, на Ордынку: там, недалеко от церкви, стоял старый купеческий особняк с колоннами, двумя белыми флигелями и уже облетевшим, устланным листьями садиком во дворе — в этом доме она и жила. Она была мила и ласкова с ним, расспрашивала, как он жил, что читал, куда любил ходить, рассказала кое-что и о себе, но задерживаться у подъезда не стала — пожала ему руку на прощанье и сейчас же скрылась в дверях: он только видел сквозь стекло, как с полутёмной лестницы, уводившей на второй этаж, она ещё раз обернулась и помахала ему рукой.

Домой он возвращался через Москворецкий мост. Было преддверие праздника. Зубцы Кремля, башни, фасад ГУМа были очерчены рядами ярких белых лампочек, справа же, напротив мрачноватого, тёмного Зарядья, горел МОГЭС — россыпь его огней раскачивалась, дробилась, переливалась в чёрных водах Москвы-реки, медленно и тяжело уходивших под мост. Безлюдье на улицах, редкие машины, огни, пустой трамвай, спешащий в парк, — много ли надо было ему тогда, в шестнадцать лет, чтобы почувствовать себя счастливым? Конечно, это только сейчас, под грузом прожитых лет, понимаешь, что то, что было тогда, это и было счастье. Но и тогда — разве и тогда он что-то похожее не ощущал?

Ах, как легко, светло было у него в тот вечер на душе, как мелодично звучал в ушах её голос, как долго же длилось в ладони прикосновение её руки, и какими, наконец, мелкими, ничтожными казались все эти его обиды и неудачи, ещё вчера только, ещё сегодня даже, до этой встречи, отравлявшие ему жизнь и по временам вгонявшие его в такую мрачную и, как всерьёз думалось тогда, такую безысходную хандру… На Петровке, на катке, он был если не последним, то одним из самых последних, потому что ноги, как он ни бился, никак не слушались его.



15 из 123