
— Ох, уж эти мне Лукуллы! — шепчет бледная женщина.
Мамуля, ножки озябли, — шепчет и бледная девочка, забираясь в полы материнского бурнуса.
— Потерпи, крошечка… Вот, придем домой — отогреешься. Ножки тебе натру. Чайком напою. И гостинца дам. Только бы не упустить, — тогда и гостинца купим… Господи, Господи! ждала ли я такого сраму?.. Стоим, как нищие… Трое уж милостыню дать хотели. А все вот эта вот… проклятая вот…
И она в негодовании смотрит на красную вывеску, и нежно, словно защищая, кутает головку Милочки в поле своего бурнуса и приговаривает:
— Скоро праздники, скоро. Всего три денька осталось. Коли спасем получку, коли не упустим, тогда и праздники встретим в радости. Вот постоим — и спасем.
— Мама, да он уж, может — быть, ушел? — пробует девочка подать матери новую мысль. Она надеется, что мать перестанет ждать и возьмет ее скорее домой.
Ну, нет. В типографии еще свет есть. Без получки не уйдет. Экий ветер! Экая погода! Экий срам!
Но все тянет, тянет ветер по переулку, как тянет боль за сердце, и вдруг сорвется он и закружится вокруг фонаря и затрепещет газовая блестка, как людской глаз, когда сердце наполнится гневом.
И ждут они, ждут…
Мамочка, скоро ли дверями захлопают? — тянет Милочка.
— А вот и захлопали! — отозвалась мать.
И увидели они, как какой — то человек быстро побежал через дорогу, куда манили красная вывеска и освещенный этаж.
— Так и есть! Прямо туда! Прямехонько! — прошептала мать.
— Мамочка, это не папка? — испуганно спросила Милочка.
— Нет, дорогая: его мы не пустим. А вот и он, видишь, в шляпе-то… А с ним и Сусалин и Григорьев. Они-то, видишь, в картузах. Стоять, говорят. Слышишь?
— Слышу.
— Веселые. Получили.
