
Никифор подождал темноты, выбрался из сруба и опять же огородами прокрался к дому Манюни. Свет не горел. Он постучал в окошко. Зажглась лампа, выглянула Манюня, запахивая халатик, охнула и, заколов волосы, метнулась в сени.
— Никифор Степаныч! Вы что, откуда? — испуганно лепетала она, впуская его.
— Да так, Марья Платона!.. Задержался! — бодро отвечал Никифор.
В избе он попросил поесть. Манюня дала ему хлеба с молоком, пригорюнясь, села напротив и стала рассказывать страхи. Уж тут стреляли, стреляли, вышла утром на улицу — здесь лежит, там лежит… А возле укома — вот ужасть! — Митеньку, секретаря нашего, повесили. Глаза выкололи, живот вспороли — ох, какой страх. Бедняга. Уж мать выла, выла… Не успел, знать-то, уйти вовремя, как и вы, Никифор Степаныч, бедненький вы тоже, куда ж вы теперь, ведь повесют вас…
— А вы, Марь Платона, это… приютите! — осмелел Никифор.
Манюня всплеснула руками: ой! Да куда же я вас… В голбец, што ои? А как придут? Ведь я, как-никак, у большевицкого начальства служила! — зарделась она. Никифор махнул рукой: чего вам-то бояться? У вас вон — важное прикрытие! — он кивнул на стену, где топорщился в портретной рамке бравый пристав Усякин. — А я — чего ж! — можно и в голбце.
— А не простудитесь ли? — участливо спросила Манюня, но вдруг спохватилась, — да ничего, я вам тулуп мужнин дам, и постлать, и укрыться хватит!
Никифор шумно вздохнул, глянув на блеклую Манюнину шею, но — делать нечего, — полез в голбец.
Утром Манюня разбудила его: вы тут тихонько, Никифор Степаныч, вот хлебца вам оставляю, молока. Тихонько!..
— А вы куда? — спросил Никифор.
— Да пойду, погляжу, может, работу где найду, — застеснялась Манюня.
