
Вернись, Элла, голубка моя, расправь свои крылышки над моим сердцем. Чей это бред: мой или того несчастного сумасшедшего типа? Вернись, Элла. Право, кто это: я или он, извергающий из себя лавину всего, сидя за решеткой? Иные дни я проникаю в его плоть, слушаю изнутри его голос, вижу, как движется его язык во рту, ощущаю всю неизбывную тоску, которая живет в нем. Элла! Элла! – дрожит у него внутри. У нее был голос, оставляющий в воздухе шлейф, ее следы на снегу таяли. Бедняжка, не повезло ей, ведь она могла упасть туда, где много снега, где он не тает на солнце, где непроглядные ночи и утренники, в которых теряется память.
Это он, больной, ненормальный, притащил девицу на кладбище, привил ей интерес к надписям на могилах. Обычно хранивший молчание, он так хорошо рассказывал истории об англичанах-смертниках, о телах, летящих в пустоту, о головокружении в горах, о черепах, расколовшихся о голубые камни. Мой ли это голос или его – я уж и не знаю. Элла – в ветре, в запахе ванили, в альпийском пастбище. Служащий инженерной конторы нашел клок волос на шиповнике. В лаборатории его исследовали, оказалось, это волосы той блондинки, как будто и так не ясно было. Обо всем этом узнаю от забулдыги – кладбищенского сторожа. Он только посмеивается над полицией и химиками, он знает одно – по ночам на могилы стекается всякий сброд, и утром там полно всякой дряни – трусы, платки. Конечно, убирать-то не им.
– А вы никогда не подсматриваете?
– А чего прятаться? – недоверчиво отвечает сторож, от которого несет потом.
