
— Если бы она жила дольше, — нередко спрашивала Эмма у бабушки, — стала бы я другой?
— Нет, — говорила Мад, — с какой стати?
— Знаешь, — отвечала Эмма, — есть же влияние матери, материнская любовь.
— Я давала тебе это.
— Да, конечно, но…
Эта несчастная женщина в розовой пижаме, конечно, любила мужа и дочь, но страдания вырвали ее из жизни, как Эмилию Бронте…
Однажды Эмма спросила:
— Ты мне толком не рассказывала. Какая она была? Не внешность, а все остальное?
И Мад посмотрела внучке прямо в глаза и сказала со свойственной ей пугающей прямотой:
— Дорогая, она была славная, но, честно говоря, ужасно глупая. Не могу понять, что в ней нашел Папа.
С тех пор, когда Эмма совершала что-нибудь глупое: говорила какую-нибудь нелепость, разбивала тарелку или забывала заправить машину — она чувствовала себя похожей на мать и что Мад ее за это презирает. Что усложняло жизнь.
Чуть позже, когда она шла в столовую за Мад убрать посуду после обеда (обычно они ели вдвоем, но сегодня Эмме показалось, что лучше побыть с Дотти на кухне, помочь ей с мальчишками), она увидела, что еда осталась нетронутой, а в столовой никого нет. Бабушка, наверное, ушла опять к себе в спальню, и, мучаясь угрызениями совести, — может, она плохо себя чувствует, — Эмма побежала наверх. В спальне тоже никого не было. Эмма выглянула в окно и увидела склоненную фигуру Мад в поле. Она копала землю садовой лопатой Джо. То есть только что закончила копать. Сейчас она засыпала землей яму, а того, что когда-то было Спраем, уже не было. Закончив, она оперлась на лопату и посмотрела на море. Военный корабль по-прежнему стоял на якоре, и часть вертолетов вернулась на борт. На мрачном ноябрьском небе проглядывали лучи солнца. На кормовом флагштоке ясно вырисовывался звездно-полосатый флаг.
