
Настя не ввязывалась в интрижки, длящиеся меньше года. Обычно – два, два с половиной. Хороший срок, чтобы влюбиться с умом и с толком разочароваться.
“Ты зануда!” – “Это плохо?” – “Скучно. Ты обходишь жизнь стороной.” – “Ой, да ладно! У меня увлекательная жизнь!” – “Вокруг тебя много событий, но ты в них не участвуешь…”
Это было честно, обидно и страшно.
Аверьянова была подобна тем некогда воодушевленным критикам, что не сомневались – грянет день их триумфа, когда, собрав в кулак всю силу опыта и знаний, они пригрозят зажравшемуся искусству, приютившему на своем расплывшемся теле блох и клещей…
Но привычка осуждать – губительна. Критик, мечтающий творить, – все равно что человек, танцующий пого-пого в платяном шкафу.
Неупокоенные души загубленных фильмов, книг и песен лезут из темных мест и воют отчаянно и страшно, мешая сосредоточиться еще недавно уверенному в себе критику. Их плач сводит начинающего сочинителя с ума, обжигая сердце раскаянием. Он хлопает крышкой ноутбука – и звук этот подобен стуку гробовой доски, под которой находится холодное тело его безвременно почившего творения.
Критику остается только наблюдать – и то ли сочувствовать успеху, то ли тешиться злой радостью от неудач.
Отстрадав свои печали, Настя превратилась в созерцателя, влюбленного в чужую жизнь, как пожилой мужчина, осознающий тщетность собственных чувств, – в молодую красивую женщину. Она любила то, что ей не было доступно, благородно, по-матерински, с восхищением человека, понимающего природу даже самого незатейливого творчества.
Но, как часто это бывает с людьми, осознавшими, что прожита половина жизни, и все, что они откладывали “на потом”, на завтра, – истлело и пахнет старостью, Настя встрепенулась, будто ее вдруг укололи чем-то острым и длинным, разволновалась и ощутила такую жажду, которая мучает людей лишь после тяжелых операций.
“Возьми его!” – “Да!”
