В вечернем мареве от искрившегося, как шампанское, воздуха отслаивались все новые подробности о прошлой жни, и она, эта далекая от парижских набережных и звезд жнь, дробилась, делилась на отдельные, не связанные между собой отрезки, петляла застигнутым гончими зверьком во все стороны, заметала следы.

Идельсон по-мальчишески упивался свободой, заказывал одно блюдо за другим и все время – ни дать ни взять русский купчина – терзал меня вопросом:

– Почему ты так мало ешь? Не стесняйся! Заказывай, что хочешь! В Литве таких кушаний днем с огнем не найти.

По правде говоря, никаких особых деликатесов я и не жаждал, гурманом никогда не был, пить остерегался (мало не умел, а много, да еще за границей, побаивался); мне вполне хватало соседства Натана; этого удивительного парижского неба в звездах, как в орденах; этого незлобивого шума в кафе и громкого смеха незнакомой женщины с кроной мятежных каштановых – надо же! – волос.

Загляделся на нее и задумчивый Идельсон.

– Господи, какое наслаждение, когда с тобой рядом смеющаяся женщина, пусть и чужая! – выдохнул он. – А ты уже, небось, напрочь о таких вещах забыл?..

– О каких вещах?

– Забыл, как смеется любовь…

Меня выручил официант, который бесшумно, на цыпочках подошел к нашему столику и по-французски что-то шепнул Натану на ухо.

– Извини, пожалуйста. Мне кто-то звонит.

Идельсон встал и, дружески помахивая рукой посетителям, юркнул в служебную дверь.

Я остался один, коря себя за то, что ни разу за весь день не спросил его о семье, о жене и детях и, может, внуках. Странно было, что и он о них ни словом не обмолвился – отвез меня на своем кремового цвета «Пежо» прямо аэропорта Орли в Латинский квартал, на Рю Декарт, устроил в гостиницу, скорее напоминавшую католический монастырь, чем постоялый двор, заставил взять двести франков на мелкие, как он объявил, расходы и, шлепнув по щеке, укатил то ли в свою Сорбонну, то ли еще куда.



7 из 59