
Время шло, Идельсон к столику не возвращался, и я начал уже беспокоиться, не случилось ли с ним чего. Было в моем беспокойстве и что-то неприличное: а вдруг Натан не придет и мне, безъязыкому, безденежному, придется рассчитываться за все это роскошество – за это шампанское, за эти устрицы, за этот сногсшибательный сыр – камамбер (тут двумя сотенными не обойдешься).
К счастью, непристойная моя растерянность длилась недолго; снова громко и заразительно за соседним столиком засмеялась француженка; снова заколыхалась, задымилась, как пряная сигарета, ее каштановая крона, и в этом колыхании, в этом дыму было что-то умиротворяющее, обнадеживающее, и я вдруг по-дурацки улыбнулся не то ей, не то своему страху, а тут пришел и сам Идельсон, сияющий лысиной, лучающий уверенность.
– Дела, заботы, – пропел он. – Я ведь не только профессор Сорбонны…
И осекся.
Это полупрнание меня смутило, но я счел за благо ни о чем не допытываться. Если Натан захочет – сам расскажет, нечего лезть с расспросами.
Он сел, придвинул к себе бокал, взялся двумя пальцами за тонкий стеклянный стебелек, покрутил в руке, потом пригубил и сказал:
– Пора, пожалуй, съездить в Вильнюс… Раньше… до Горбачева я не решался… кагэбе-шмагэбе… А сейчас, пожалуй, пора… В сентябре в Стокгольме конгресс. Оттуда до Вильнюса рукой подать… Грешно не воспользоваться случаем…
– Приезжай… Обязательно… Рады будем… Тоже закатим пир горой.
– Разве, кроме тебя, там кто-нибудь еще наших однокашников остался?
– Коля…
– Коля Мукомолов?
– Да… Долгое время был народным судьей.
– Ишь ты – народным? Он что, народ судил?
– Лучших представителей, – пошутил я.
– Что ж, давай выпьем за Колю…
