
— Ой-е-ей! Какие вы маленькие! — кричал удивленный Лева. — Скажите, девушки, должно быть, чудно жить на грани полного лилипутства?
— Лева, возьмите нас с собой! Мы хотим с вами! — кричали травести.
— Всех беру с собой! Сколько вас, семь, восемь? Все полезайте в «Москвич»! Всех подвезу!
Возле машины дожидались его двое мужчин, один румяный, голубоглазый, независимо-искательный, другой — сардонически спокойный, с глазами, как темные тоннели, в которых желтели паровозные огни.
— Привет, — сказали мужчины.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Лева. — Надеюсь, узнаете меня? На всякий случай сообщаю, я — Малахитов. Я сам был дружинником, поверьте, и неплохим. Как видите, ничего предосудительного я не совершаю, а девочки — мои товарищи по работе.
— Эх, Левка, не узнаешь, — сказал румяный. — Зазнался?
Это словечко «зазнался» было для Левы настоящим проклятием. Услышав его, любимец публики начинал суетиться, лепетать что-то вроде: «Ах, черт возьми, извини, старик, проклятая зрительная память, старик, как, старичок, живешь-можешь» и т. д. Выручало его в такие минуты слово «старик» и производные от него — «старичок», «старикашка», «старикашечка» в зависимости от обстоятельств. Так и сейчас Лева забормотал:
— Ах, черт возьми, старики, проклятая зрительная память — старички, как, старикашки, живете-можете?
В запасе еще оставалось «старикашечки».
— То-то, дед, — обрадовался румяный. — Не след тебе забывать старых корешей. Наше поколение должно держаться друг друга, отче.
— Верно, старикашечка! — вскричал Лева, глубоко потрясенный этой простой мыслью. — Дай я тебя поцелую! — Он чмокнул пушистую щеку румяного и стремительно повернулся к мрачному: — И вас тоже позвольте! — Поцеловал стальную щеку и примерз к ней губами, как бывает в детстве, в мороз, когда поцелуешь полозья санок и примерзнешь к ним.
