
Кричал он горько и беззащитно, с той легкой хрипотцой, какую накапливает в голосе к середине ночи изоравшийся младенец, эти странные звуки напоминали ритмично распахивающуюся воронку: уай-й-й, уай-й-й, уай-й-й.
Но утром он поднимался как ни в чем не бывало, ополаскивался по пояс под мощной и перекрученной канатом струей дворовой колонки, неловко подсовывая спину под крючок водометного ствола, жестоко растирался вафельным полотенцем, выкуривал сигарету натощак, набрасывал на плечи одеяло и отправлялся на свой пост, откуда хорошо просматривалась — что влево, что вправо — вся трасса.
Купленное в универмаге она как-то утром выложила на стул, Сережа недоуменно покосился на Саню, и та, свалив голову к плечу, объяснила исчезновение его вещей: надо бы простирнуть, а то обносишься совсем. Сережа пожал плечами и ничтоже сумняшеся стащил с себя трусы, и, пока новые, бежевые в цветочек, не заняли свое место, Саня успела отметить, что, конечно, Сережа не из последних будет мужчин.
В двадцатых числах пошли дожди, Саня надеялась, что ненастье отвратит его от бессмысленного сидения на ящике; напрасно надеялась — дожди шли короткие и теплые, но плотные. Сережа перенес свой ящик в торец здания, под широкий козырек складского помещения; там не капало, зато уж хорошо задувало сбоку водяную пыль, так что к вечеру приходилось Сане затапливать печку и подсушивать его волглую одежду. Тут-то она и вспомнила про родительскую плащ-накидку. Вещь добротная, на прохладной и скользкой клеенчатой подкладке, Сереже она оказалась немного коротка.
