
А португальца… сам не знаю, жалко его стало мне, что вот как он будет теперь один. Да я его и не любил, чернявенького, как и её. А кровь – она всегда к крови идет. Он был мал и потому, наверное, и догадался. Я с ним в булочной столкнулся. «Ты мою мамку не видел? – спросил он. – Куда она исчезла?» «Не-е», – ответил я, отводя взгляд. «А ты не убил её?» – спросил он. Тогда я и сказал ему, пойдем со мной, я тебе, мол, что-то расскажу. Ну и сделал это. Сперва боялся, что он истерику подымет и заложит меня, а я перед органами не выдержу. А потом понял, что его-то – чтобы грех был тяжче. Так-то, с ней одной, с Лизой, не признаюсь никогда, а с ним рано или поздно сам приду, выдам себя на расстрел, чтоб в глаза мне постреляли, чтоб не видеть их больше, ни Лизу, ни мальчика, как они лежат.
В Оптину ехал я на микроавтобосе от службы «Радонеж» в мороз, в сильный. Еще по городу когда, в предутренний час, то в замерзших стеклах узорных мерцанием фонари проплывали, и было чудно мне, что вот я, убийца, среди людей еду на богомолье, и что мне то же, что и им, является, этот вот свет голубой замерзающий за стеклом. И я на льду тогда, на стекле, ртом продышал и смотрел в отверствие оттаянное на Москву, что я её навсегда покидаю (про себя-то думал, что там и сдамся, в Козельске).
