Но рос не только слой снега — росло и одиночество. Я отчетливо чувствовала, что оно шло на прибыль по мере отдаления от моря (существа по преимуществу, конечно, агрессивного, но живого, здравствующего!), я погружалась в толщу одиночества легкими скачками, оставляя головоломные следы. Я двигалась прямо к его белому сердцу, которое мне никогда не хватало духа вообразить, но к которому — о чем с несомненностью говорила набирающая силу эйфория — меня всегда тянуло. Так что я была счастлива — несколько призрачно, но бесспорно, — и, что самое странное, счастье не освобождало меня от тревоги: какая-то частичка мозга, не затронутая прихотливыми ощущениями, не переставала допытываться, в чем смысл происходящего, в чем смысл внезапных переходов от натуги к парению, от грохота к тишине, от кошмара к отраде сна. Каждый раз об это слово спотыкались мои вопросы и предположения. Действительно, все было как во сне. И счастье, и ужас, и красота вокруг, и загадочные письмена, и пустынность — все напоминало сон, все казалось позаимствованным из его реквизита. Напоминало? Казалось? Сколько же времени прошло, пока меня не осенило, что это все сон и есть? Как долго держал меня этот суррогатный мир, не давая понять, что он — только марево сна, только порождение мозга? Но едва открытие было сделано и гипотеза принята, как все увязалось друг с другом и объяснилось само собой. Сновидение началось с шагов по высокому берегу, с вьюги, бьющей в спину, с лежащего справа пляжа, отданного на поругание зиме, а значит, я никак не могла знать, что было раньше, потому что раньше ничего не было, то есть ничего не было по условию.

К тому же начало сновидения вполне могло совпасть с началом сна, давшего ему толчок, и пытать себя, что ему предшествовало, было не умнее, чем интересоваться, что предшествовало началу мира. Точно так же терял всякий смысл вопрос «зачем я здесь?», а что до вопроса «как я здесь оказалась?», то и его упразднял ответ, ясный как дважды два.



5 из 10