
Он, видимо, все понял, извинился и умолк. Я не могла смириться со своим педагогическим провалом и попыталась снова заставить его говорить. Безуспешно. Он накрепко закрыл рот, словно стеснялся плохих зубов. Дело зашло в тупик.
Тогда я заговорила по-японски. Я не говорила по-японски с пяти лет, и тех шести дней, что я провела в Стране восходящего солнца после шестнадцатилетнего перерыва, было, разумеется, недостаточно, и еще как недостаточно, чтобы воскресить мои воспоминания об этом языке. Я понесла какую-то детскую белиберду. Что-то про полицейского, собаку и цветущую сакуру.
Он некоторое время с изумлением слушал, потом расхохотался. И спросил, кто учил меня японскому, уж не пятилетний ли ребенок.
— Именно, — сообщила я в ответ. — И этот ребенок — я.
И рассказала ему свою историю. Я рассказывала по-французски, очень медленно. Сюжет был эмоциональный, и я почувствовала, что ученик меня понимает. Я его раскомплексовала. На своем немыслимом французском он сказал, что знает место, где я родилась и прожила до пяти лет, — Кансай.
Сам он родился в Токио, где его отец возглавляет престижный ювелирный дом. Тут он в изнеможении замолчал и залпом допил кофе.
Он так устал, будто переходил вброд реку в половодье, прыгая по камням, отстоящим друг от друга метров на пять. Мне смешно было смотреть, как он переводит дух после такого подвига.
Надо признать, что французский язык коварный, в нем действительно много подводных камней. Не хотела бы я быть на месте моего ученика. Научиться говорить по-французски наверняка не менее трудно, чем научиться писать по-японски.
Я спросила, что он любит. Он думал очень долго. Мне было интересно, имеют его размышления экзистенциальную природу или лингвистическую. После столь обстоятельного обдумывания ответ меня ошарашил:
— Играть.
