Поклонники моей игры, рвущиеся познакомиться со мной после спектакля, и ежедневные восторженные письма вызывали во мне всегда обратную реакцию — ощущение непрерывной травли. Я давно смирился с тем, что не я выбираю — нет ни времени, ни сил, — а выбирают меня, и только иной раз бастовал против этой феминизации духа, совсем уже по-бабьи срываясь и капризничая. Бывало, что у меня неделями не доходили руки до почты, письма скапливались на полу, у стола, целым курганом, и я всегда принимался за их разбор с чувством застарелой вины, усугублявшимся априорным решением не отвечать, потому что любой ответ означал бы начало переписки. Но это же чувство вины окрашивало чтение писем какой-то интимностью, даже с налетом тайны, и подчас — всегда неожиданно — заставляло меня садиться за ответ.

Однако письмо Вирджила Остахие не было похоже на другие, и свой отклик на него — начиная с телефонного звонка и кончая загородной поездкой — я не мог бы объяснить обычными для меня перепадами настроения. Прежде всего меня, приученного к экзальтации, удивил его тон — сдержанный, почти холодный, — даже похвалы моей игре смахивали скорее на характеристику, выданную высокой инстанцией, привыкшей казнить, а не миловать. Впрочем, письмо было коротким. В двух словах коснувшись впечатления, которое произвели на него мои роли, и представившись — работник сельхозкооперации из такого-то села такого-то района, — он заключал письмо приглашением в гости, в удобное для меня время, прося, правда, заранее предупредить о приезде по телефону. Выходило так, что мое согласие под вопрос не ставилось, но я, странным образом, не пришел в раздражение, невольно подчинившись этой уверенности. А может быть, меня отвлекли другие странности письма: почерк был тверд, но интонации свидетельствовали о преклонном возрасте писавшего; он назвал себя крестьянином, а изъяснялся слогом безукоризненно интеллектуальным, он вроде бы приглашал, но с привкусом приказа, и, наконец, он не дал себе труда объяснить, зачем все-таки я ему нужен.



2 из 19