
Он отошел от окна, прошелся, не находя себе места, по темной комнате – нажал выключатель: в люстре загорелась последняя лампочка. При свете и тоска его как-то поярчела – почти физически стала болезненной: серый от пыли ковер, серый, уродливо набычившийся телевизор, серый диван с безобразно раскрытой, явственно несвежей постелью, пыльный сервант с безликой, тусклой, как захватанные стаканы, посудой, крючконосый, грубо вырезанный деревянный орел на серванте, круглый журнальный столик с заросшей грязью лунчатой пепельницей, в которой бледно оранжевел выцветшим фильтром одинокий окурок (потушенный очень давно и уже невспоминаемо кем), бугристый кактус и засыхающая нижними листьями традесканция на подоконнике (единственное, что он делал не относившееся прямо к поддержанию своей жизни, – это изредка, насилуя себя, ее поливал; старый же кактус пил воду из воздуха комнаты); пара кресел (одно из них продавленное уже видимо больше другого), стоявших посреди комнаты локотник в локотник – чтобы он мог накрыть ее руку своей рукой, когда после ужина они садились смотреть телевизор; книжный шкаф с уже не вдруг узнаваемыми по корешкам – позабытыми – книгами, картина над шкафом – темнела оливковым прямоугольным пятном на стене, он давно уже предметно не помнил, что там было написано – какой-то сумеречный пейзаж, но где деревья, где пруд, где облако?… – все это давило, мучило, тревожило взгляд… он повернулся и ушел в темноту, на кухню. Здесь он вспомнил, что сегодня не ужинал; есть не хотелось… или хотелось?… – надо было поесть. Он включил свет, открыл дверцу шкафа (неприятно, утробно выстрелили шарнирные петли), увидел пагоду только больших, суповых кастрюль, оглянулся на мойку – раковина выше краев была завалена грязной посудой… Он чуть не завыл от тоски – но все же вытащил мелкую кастрюлю за ручку из-под груды жирно
