
Войдя в гостиную, он не останавливаясь дошел до дивана и повалился на разобранную постель. Спать еще не хотелось – хотя спал он, как ни странно, неплохо: закрыв глаза, он представлял себя в глубокой и необъяснимо теплой пещере – никому не известной, недоступной ни людям, ни звукам, ни свету, – и медленно, но безостановочно погружался в единственно спасительное для него в этом мире – уютное, бархатно-черное, с неяркими – мягкими – искорками забытье… лишь посреди ночи иногда просыпался, почему-то мокрый насквозь от пота, – и тогда с трудом стягивал с себя набрякшую, тяжелую майку и не глядя бросал ее на ковер…
Он лежал и неподвижно смотрел в потолок – на разделяющую потолочные балки зачерненную тенью риску; ему было очень плохо здесь одному, но ему и не хотелось… мучительно было даже подумать об этом – куда-то идти. Он оказался в каком-то чудовищном тупике, где каждая увиденная им картина, каждое движение, каждая мысль только усугубляли уходящую в мучительную бесконечность тоску. У него больше не было сил; у него давно уже не было сил на борьбу, но сейчас их не осталось даже на то, чтобы жить побежденным. Пусть все напрасно, безумно, обречено, пусть бессмысленна жизнь, но как дожить эту жизнь ему – обреченному жить? Что делать?… „Может быть, начать пить?…“ – безразлично подумал он – безразлично потому, что почти не пил и лишь умозрительно представлял себе хмельное забвение.
