- Не холодно?

Сид, не поворачиваясь к Аркаше, пожал плечами.

Из-за времянки появился Барковский:

- Сид, хадзиме!

Не вынимая сигареты изо рта, тот перемахнул через перила, поклонился и встал в стойку. В ожидании потехи на крыльце столпились девицы.

Схватка длилась не более минуты.

- Матэ!

- Суру матэ! - что в переводе, очевидно, означало: "Ладно, пошли в дом, простудимся. "

Тем временем за стенкой Санек запел. Пел он отвратительно - фальшиво, скрипучим голосом, а играть и совсем не умел. Но репертуар у него был хороший - Окуджава, Галич, Щербаков, - и исполнял он его с душой, понимал, о чем эта песня. И о чем бы она ни была - непременно о себе и "о нас, сволочах":

Ах, оставьте вашу скуку,

ваши нудные разговоры, снобизм и напускную зевоту. Gaudeamus! Веселитесь, пока молоды! Что вас заботит? Заморочки в институте? Двухчасовые очереди к пустым прилавкам? Слухи о погромах?

Я не верю в вашу муку...

... Повернитесь вы к окошку,

Там...

чудесный пейзаж, великолепная погода... Чего еще нужно? Но

... уходит понемножку

Восемнадцатый февраль.

И не февраль никакой, а жизнь. Жизнь уходит. Месяц за месяцем, день за днем... Какие наши годы? А сколько уже потеряно:

Я скатился со ступенек

Был букет, остался веник.

Был отец - осталась память. Были мечты о биофаке и высокой науке остались они же, плюс ненавистный технический вуз. Был Джексон. От него осталась песня - вот эта, про восемнадцатый февраль, да та, которой он как раз его - восемнадцатый - и дарил. Что ж, мадам,

Вновь меня сшибает с круга,



2 из 53